
- Какой ты грубый, Костя! Я не пойду с тобой.
- Ну, что ты... ну, прости... Доктора, ведь они мало о человеке знают... Только то, что он должен когда-нибудь помереть... Это я так... Ну, пойдем.
- А где же тут планка вынута?
- Она вот здесь; она не вынута - ее отодвинуть можно.
- Это ты ее и сломал, здесь все планки были целые.
- Что ты, Варенька! Совсем не я.
- Ты, ты, ты, - уж не притворяйся, я ведь все равно никому не скажу.
И когда Костя помогает ей пробраться сквозь ограду на улицу, Варенька чувствует, как бережно прикасаются к ней его большие руки; ей весело; ей хочется засмеяться звонко; но смеяться звонко нельзя: ночь, и она доверчиво и благодарно прижимается к Косте плечом.
На улице еще светлее. Безобидные собаки где-то лают, мелкие; сказать лишь: "Шарик, Шарик! Ты что с ума сходишь! Ах, Шарик, Шарик!" - вот уж и завилял хвостом. Вдоль улицы - белые акации одна в одну, как пышные букеты. Прямо под луну попала "Белошвейная специальность белья и метки", - так и сияют буквы, а ближе - кусочек ржавой черной жести над калиткой; лет десять назад на нем была надпись: "Константинопольский сапожный мастир - Асанов"; теперь облупилось, осталось одно ушко сапога.
Лет десять назад тут на углу была рубленая низенькая кривая хата, мимо которой боялась ходить Варенька, а теперь поставили дом приличный - белый, в полтора этажа, и на улицу палисадник.
- Я так не люблю, так не люблю, что я брюнетка! - почему-то говорит Варенька вздохнув. - Когда я была совсем маленькая, ложусь, бывало, спать, молюсь: "Господи, ты ведь все можешь... Ну что тебе стоит? Сделай, чтоб я была блондинкой, чтоб у меня пышные белокурые волосы и чтоб вились... боженька, сделай!.." Очень я усердно молилась, ты не думай... Вставала утром, бегом к зеркалу: нет, такая же!.. Ревела я тогда, как телушка.
- Зачем тебе блондинкой?
- А затем... что ты ничего не понимаешь в этих вещах.
- Нет, понимаю.
