А за окнами ночь была. Горели пятна красного абажура и желтого платья Розы, у мадам Пильмейстер отяжелели и нос, и щеки, и толстые груди, и живот, и концы теплого платка, который накинула на плечи впопыхах, когда отворяла двери; и Мотя кашлял. Сначала закашлявши от волнения, он теперь кашлял затяжно, самозабвенно, согнувшись и приложив обе руки к чахоточной груди. И это среди тишины, когда колдовали древняя Роза с Дерябиным и когда Дерябину - так Кашнев подумал - дороже всего была именно тишина.

- Т-ты! - сдержанно крикнул на Мотю пристав, чуть повернув голову.

Кашлял Мотя, не мог остановиться.

- Во-он! Вон пошел! - побагровев, заревел пристав. - Во-он, ты... овца! Убью!

Что-то было разорвано, - тонкое какое-то кружево. Смаху отодвинув в сторону Розу, схватил правой рукою стакан Дерябин. Закричала что-то мадам Пильмейстер, бросаясь к Моте. Вскочил Мотя и, все еще кашляя глухо, кинулся в темную половинку дверей, но вдогонку ему швырнул стаканом Дерябин. Через голову Моти перелетел стакан: где-то в темноте другой комнаты засверкали тонко стеклянные брызги; потом еще что-то глухо упало на пол и покатилось, должно быть медный подсвечник.

Поднялся Кашнев, подошел к Дерябину, спросил тихо, дотронувшись до его локтя:

- Ваня, ты пьян?

- И чтобы к чертовой матери он ушел с кашлем, поганый харкун!.. И двери закрыть!.. - кричал, не глядя на Кашнева, пристав. - Убью, если увижу!

Лицо стало твердое, сжатое, ястребиное, и у мадам Пильмейстер, навалившейся спиною на закрытую дверь, за которой скрылся Мотя, сами собою испуганно поднялись жирные руки.

- Господин пристав! Ну ведь он же больной! - беззвучно шептали губы мадам Пильмейстер.

- Он - больной, да! - резко повторила Роза.

Повернул к ней голову пристав, и долго они смотрели друг другу в жаркие глаза, как враги.

- Ваня, пойдем-ка отсюда, ты пьян! - с серьезной и несколько брезгливой нотой в голосе, - нечаянно такой же брезгливой, как у Дерябина, требовательно сказал Кашнев.



23 из 84