
На лунном свету переливисто блестели безлистые свежие деревья, дальше в огороде четко чернели кочерыжки, и пахло теплою прелью, тихой сыростью, ноябрем. Забор в стороне был дощатый, старый, и серебрились щетинкою гвозди в верхней доске... "Ну его к черту, этого пристава, и все... Я возьму солдат и уйду", - подумал решенно Кашнев. И пока шел злыми, слитыми с землей шагами, то так и думал все: "Возьму солдат и уйду". Зло захрустел хворостом тына, упруго вышел на улицу, огляделся, - не было солдат. Только теперь услышал, как много было собак кругом, - близких, дальних, совсем далеких: их лаем кишела ночь.
Кашнев прошел было по улице вглубь, потом вернулся; с перекрестка услышал тихие голоса в переулке: мирно ожидали солдаты, рассевшись на широкой завалине мазанки и на кривых тумбах.
- Ну что, никого? Тихо? - спросил он и, не дожидаясь, что ответит старший, добавил зло: - Пристав этот!.. Беспокоит попусту, черт его дери!.. Тоже наряд придумал, болван!.. Домой идем! Стройся!
Построились. Вздвоили ряды.
Была досада на пристава, но - откуда это? - бок о бок с нею такое странное любопытство к нему: что он теперь?
- Митя-я... Гоп-гоп! - зычно закричал в это время из глубины переулка Дерябин. - Гоп-го-оп!
Кашнев тронулся было идти с солдатами, но шагов через пять нерешительно остановился и солдатам недовольно вполголоса скомандовал: стой! А когда подходил пристав, сказал ему, покачав головою:
- Какой же ты, однако, удав!.. Какой удав!
VIII
И опять, как прежде, шли по улице Кашнев с Дерябиным и солдаты. Луна заходила, стало темнее, ближе к рассвету. Штыков сзади не было видно, - не блестели. Шаги тупо уходили прямо в землю.
- Вот... Человек себя жалеть не должен, - говорил медленно, точно сам с собою, Дерябин. - А раз только начал жалеть, - значит, шабаш, крышка! Не сейчас, так в скором времени ему крышка, аминь. Человек себя чует, - факт!.. Человек веселый, - да ему, куда ни шагай, везде - наше нижайшее, а заскучал, значит, рыбий крючок проглотил. Так?
