Толстой в другом письме сказал об этой же последней встрече с поэтом: "Мы четыре часа проговорили. Я больше слушал... Это гениальный, величавый и дитя старик". Ясно, что детские черты в облике старика способны вызвать восхищение лишь в том случае, если в них воскресает подлинно человечное детство. Между прочим, можно с полным правом сказать, что поэзия Тютчева на самых разных стадиях развития словно совмещала в себе непосредственность детского воображения и исполненную последней, высшей мудрости зрелость, совмещала гармонически и плодотворно. Но это, конечно, должно было быть присуще и самой личности поэта.

И то, что восхищало Толстого и других в зрелом и старческом облике Тютчева, не могло не закладываться в детские и отроческие годы. Да, поэт провел большую часть своей взрослой жизни в придворных салонах и на дипломатических раутах, - что имело свои очень серьезные причины. Но, при всей скудности документальных сведений, которыми мы располагаем, невозможно сомневаться в том, что у Тютчева была и другая достаточно богатая жизнь. Когда он написал по пути в Овстуг, в городке Рославль:

Эти бедные селенья...

в его словах выражался не мимолетный взгляд путешественника, торопящегося из одной столицы в другую (а именно таким многие представляют себе Тютчева), но глубокий выстраданный опыт целой жизни - жизни, начавшейся в Овстуге, в постоянном живом общении с крестьянами.

С одним из этих крестьян, отпущенным своим владельцем на волю и поступившим на службу к Тютчевым в качестве традиционного "дядьки", Федор буквально не расставался с четырех до двадцати двух годов. Его звали Николай Афанасьевич Хлопов. Уже в самом конце жизни, через сорок с лишним лет после смерти Н.А.Хлопова, Тютчев засвидетельствовал в письме к своему брату Николаю, что по-прежнему живет в душе "память о моих страстных отношениях во время оно к давно минувшему Николаю Афанасьевичу".



17 из 547