
Тот, другой, взрослый, уже теряет свое «человеческое», свое «я» звучащего «гордо» человека. Человека уже в нем нет, он — зверь.
И этот зверь бросает ребенка грубо, как вещь, обнажает нежное детское тельце, и начинается мерзость бичевания.
Если ребенок бьется и мечется, и рвется из рук, на помощь зовется кто-либо из домашних, иногда не один, двое, трое. И происходит нечто более чем омерзительное, чему нет имени в наше «культурное» время…
Двое, иногда трое людей орудуют, как палачи, над распростертым детским тельцем. Двое, трое держат, один бьет..
Боль, стыд, ужасный, потрясающий все существо, мучительный стыд, стыд, помимо позорного наказания, стыд обнаженной наготы, стыд будущего гордого человеческого «я»… Он является инстинктивно, смутно, неясно, но тем не менее является в душе ребенка. Является и тогда, когда ребенок, без ропота, послушно, зная, что ему нет спасения, исполняет волю старшего и покорно ложится, чтоб воспринять наказание, и тогда, когда он противится наказанию, надеясь избежать его…
Первые розги, первое сечение стоит полного пересоздания душевного строя дитяти. Строй души нарушен. Безмятежная ясность исчезла. Вместо неё: страх, подлый, животный страх маленького пигмея к его властелину.
Стыд детской нетронутости, стыд чистоты задавлен, поруган и… позорно умерщвлен.
Новая провинность, новое наказание. Также мечется и извивается под розгой бедное обнаженное тельце, но ребенок уже не тот. Ужас новизны исчез. Исчез и первый стыд. Он не жжет уже, как прежде, с той мучительной остротою. Он задавлен, он скрылся, а через два, три, четыре случая такого наказания исчезнет и совсем. Испуганные глаза уже не хранят в глубине себя того панического ужаса, что зажегся в них впервые перед розгой. Злые огоньки загораются в них. Уже не кричит, не плачет наказуемый. Не бьется, не вздрагивает конвульсивно маленькое распластанное тельце.
