И то, что улицы пели, для него был тот же солнечный свет. Он затруднился бы, конечно, объяснить это догадливым людям, но для него самого это была истина, не требующая доказательств. И, когда он заканчивал какую-либо свою картину, он встревоженно вслушивался в нее, - поет ли? Звучит ли? Жива ли настолько, чтобы слышно было ее тем, кто будет на нее смотреть?

Да, он все-таки представлял перед своими картинами кого-то, зрителей, но не мог никак и никогда допустить в этих представлениях, чтобы они были не художники, хотя, поселясь тут несколько лет назад, он отъединился и от художников.

Когда экономка его Марья Гавриловна, простая женщина, ведшая несложное хозяйство в его доме и готовившая ему обед, по свойственному женщинам любопытству, спросила его как-то, осмелев:

- Почему же это все-таки, Алексей Фомич, ни вы никуда в гости, ни к вам никто? - Сыромолотов ответил ей после намеренно длинной паузы:

- Я, Марья Гавриловна, на своем веку решительно все уже слышал, что могут мне сказать люди: зачем же мне ходить к ним или им ко мне?

И тем не менее теперь, в это летнее утро, он шел к людям, хотя и не в гости, а писать портрет.

Обычно, когда он уходил за город с этюдником и черным зонтом, он говорил Марье Гавриловне: "Иду на натуру". Так же точно он сказал ей и теперь и сказал вполне точно, именно то, что думал: он шел "на натуру", хотя за портрет должен был получить немалые деньги.

Отъединившись от людей, Сыромолотов рассчитал, что его наличных средств при скромном образе жизни должно ему хватить надолго, почему в заработке он не нуждался. Он действительно чувствовал себя в это утро так, как будто шел "на натуру", тем более что "натура" эта не могла прийти к нему в мастерскую: почти не владела ногами, сидела в кресле, прощалась с жизнью.



6 из 274