Поэтому там, где в Германии начинали говорить на этом языке, не составляло труда угадать, что дело не шло дальше плохих переводов, а недоверие со стороны мира, обступившего колыбель бюргерской нравственности, было тем более оправданным, чем настойчивее заставлял себя услышать исконный язык, чье опасное и инородное звучание не подлежало никакому сомнению. Закрадывалось подозрение, что столь дорогие и столь чтимые ценности здесь не принимались всерьез, за их маской угадывалась непредсказуемая и неукротимая сила, почуявшая свое последнее прибежище в исконных, ей одной свойственных отношениях, — и эта догадка оказалась верной.

Ибо в этой стране неосуществимо такое понятие свободы, которое как некую фиксированную и саму по себе бессодержательную меру можно было бы прикладывать к любой подводимой под него величине. Напротив, испокон веков здесь считалось, что мера свободы, которой располагает сила, в точности соответствует отводимой ей мере связанности, и что объемом высвобожденной воли определяется объем ответственности, наделяющей эту волю полномочием и значимостью. Это выражается в том, что в нашу Действительность, то есть в нашу историю в ее наивысшем, судьбоносном значении, не может войти ни что из того, что не несет на себе печать этой ответственности. Об этой печати нет нужды говорить, ведь поскольку она налагается непосредственно, на ней вырезаны и те знаки, которые непосредственно умеет прочесть тот, кто всегда готов к послушанию.

Дело обстоит так: наиболее мощно наша свобода всюду открывается там, где есть сознание того, что она является ленным владением.



5 из 115