
Сестра стала складывать в саквояж бинты, флакон с йодом, а врач пошёл мыть руки. Исаев поливал из ковша тёплой, пахнущей тиной водой на длинные костлявые пальцы врача и слушал его наставления:
— К больному никого не пускать. Не разговаривать с ним. Это ему ве-есьма вредно.
Проводив врача, Петька вошёл в горницу.
Завидев ординарца, Чапаев гневно закричал:
— Чёрт знает что! Ночью наступление, а тут… — И отвернулся к стене, рывком натянув на голову простыню.
— Поесть, Василий Иваныч, не хочешь? С утра ведь не ел.
Чапаев не ответил. Исаев вздохнул, захлопнул створки окна и вышел на крыльцо.
Подкрадывались сумерки: блаженно прохладные, освежающие, прозрачно-лазоревые. Во дворе тонкими певучими струйками звенело о днище подойника парное молоко.
И так вдруг стало отрадно на душе, что на миг-другой показалось: вся эта кровавая, кошмарная междоусобица, охватившая мир, — лишь тяжёлый дурной сон…
Слипались глаза.
«Я чуток посижу. Только посижу», — сказал себе Петька и мешковато опустился на ступеньку, такую домашнюю, такую привычную с детства.
Было совсем темно, когда через открытую дверь горницы послышался голос Чапаева:
— Петька!.. Ну где ты там, Петька!
Исаев очнулся и, хватаясь рукой за косяк, нетвёрдо шагнул в сени.
— Огонь бы засветил, что ли… Скука смертная, — говорил Василий Иванович, ворочаясь на кровати.
Нашарив в кармане спички, Исаев зажёг сальную свечу. Поставив её на стол, у изголовья больного, уселся на седло возле кровати.
Чапаев смотрел на узорный самодельный коврик на стене, Петька — на вздрагивающий подслеповато язычок свечи, и оба молчали.
— А который час? — неожиданно встрепенулся Василий Иванович, беспокойно оглядывая тихую, тонувшую в сонливом полумраке горницу.
— За двенадцать, должно быть, перевалило, — скучающе зевнул Исаев.
