
В этом плане аналогии между французской и русской историей не только очевидны, но и поучительны. Говорить и писать о них начали уже в 1917 году, когда Ленин (и не он один) сравнивал большевиков с якобинцами, когда российские революционеры, ещё не выработавшие новый стиль и язык советского режима, называли своих новых министров на французский лад «народными комиссарами», устраивали массовые театрализованные зрелища в стиле Робеспьера и использовали эстетику 1789 года так же, как прежде якобинцы использовали эстетику античную.
Большевистский режим, установившийся после 1917 года, демонстрировал явные черты сходства с якобинским, даже когда сам не хотел этого. В масштабах России, усиленные новыми техническими средствами, недоступными деятелям XVIII века, все революционные мероприятия приобретали размах, далеко выходящий за рамки французских прецедентов. Это относилось как к достижениям, так и к преступлениям, как к героическим начинаниям, так и к трагическим глупостям. Советский красный террор был повторением террора якобинского, но жертв оказалось несравненно больше. Как, впрочем, и у белого террора, о котором современные критики большевизма почему-то предпочитают забывать.
Между тем из революционной диктатуры неминуемо вырастал термидор - постреволюционный режим, консолидирующий новую власть, отодвигая массы и радикальные элементы от участия в политике. Лев Троцкий после смерти Ленина увидел призрак термидора в блоке центриста Сталина с бухаринским правым крылом партии. Однако история распорядилась иначе. На фоне Великой депрессии и закономерно совпавшего с ней внутреннего «кризиса хлебозаготовок» умеренное крыло потерпело поражение, а центристы устроили свой собственный термидор по совершенно иному сценарию, организовав коллективизацию.
