
- Послушай, дружище,- говорю я Толстяку,- я сочувствую твоему горю и горю твоего друга парикмахера, но вы оба должны понять, что твоя необъятная нашла себе третий кусок...
- Ты думаешь?
- Ну сам подумай: если бы она умерла на улице, об этом бы уже давно говорили, так? Она не того типа женщина, которую можно спутать с банановой кожурой!
Берюрье неуверенно кивает головой. Тревога переполняет его, под глазами мешки величиной с дипломатический чемодан.
- Сан-А, если бы моя женушка меня бросила, во-первых, она бы мне об этом сказала, чтобы не упустить случая досадить мне, и, во-вторых, она бы прихватила с собой свои вещи, согласен? Ты же знаешь Берту! Она так крепко прижимает к себе свои денежки, что между нею и ими невозможно просунуть даже папиросную бумагу! Неужели ты думаешь, что она бросит свои драгоценности, свою шубу из настоящего мутона, фарфоровый сервиз севрбабилонского производства и все такое прочее ради какого-нибудь красавчика? Черта с два... Я знаю Берту.
Толстяк ожил, как оживают рисунки под рукой Уолта Диснея. Он вырывает из уха волос и любезно кладет его на массивную медную пудреницу гардеробщицы, которая следит за нашим разговором с напряженным интересом.
- Вот, например, чтобы ты лучше понял, в прошлом году у нее случился запор кишок...
- Заворот! - обрываю я.
- Да, так вот в больнице она потребовала, чтобы я ей принес шкатулку с драгоценностями, ее золотые монеты и нож для торта, потому что у него серебряная ручка: она боялась, что я воспользуюсь ее заворотом кишок, чтобы сбыть эти сокровища... Видишь, что у нее за склад ума?
Такой прилив аргументов ставит меня в тупик.
- Ну ладно, что ты собираешься делать? - спрашиваю я. Он разводит своими коротковатыми руками. В праздничном зале раздается залп аплодисментов, сопровождающий последний на электризованный си-бемоль полицейских певцов...
