
– Подожди меня, – шепчу я ей, – пойду выясню, в чем дело.
Я встаю под восхищенными взглядами присутствующих, в то время как бравые певцы запевают «Польку ослов».
Я следую по главной аллее к выходу (который также служит входом, когда идешь в обратном направлении) и попадаю в то, что организаторы пышно именуют гардеробом и что в обычное время является гаражом для машин скорой помощи муниципалитета. Этот ангар украсили цветными гирляндами и соорудили в нем загородку, в которой жены и дочери полицейских нумеруют плащи или продают лимонад.
И кого же я вижу, прислонившегося к стойке и равнодушного к сокрытым за ней напиткам? Моего друга и сотрудника Берюрье – собственной, за неимением лучшей, персоной. Толстяк в плачевном состоянии. Он не брился дня три, и его западня для макаронов стала серого цвета, глаза приобрели форму параллелограмма, углы рта опустились. На нем пропитанный дождем костюм, вместо сорочки – надетая наизнанку пижама, ярлык которой сообщает, что куплена она в очень давние времена в «Самаритянке».
– Это ты меня вызвал? – недовольно спрашиваю я.
– Да, Сан-А.
– Что тебя дернуло? К тому же я считаю, что ты гриппуешь, еще два дня назад ты выглядел бледно.
Он дергает свою шляпу за волнистые поля.
– Я не был болен, Сан-А... Только со мною такое случилось... Он не может продолжать. Передо мной совершенно обессиленный тип – опустошенный, постаревший, готовый выйти из игры. Он вызывает у меня жалость. Две крупные и вязкие, словно вазелин, слезы выкатываются из его глаз. Я кладу ему на плечо свою сочувствующую руку:
– Ну-ну, Толстяк, у тебя неприятности?
– И не говори, – бормочет он, – я конченый человек!
– Об этом поговорим, когда ты наденешь костюм из досок. Скажи-ка лучше, что у тебя стряслось?
– Исчезла моя жена! – вырывается у него. И он сопровождает это сообщение таким трубным ревом, от которого треснула бы бронированная плита.
