
Эта последняя мораль нам понятна, о существовании ее мы знаем; если не где-нибудь, то именно здесь мы являемся еще людьми совести. Но мы оставили то, что отжило, оставили старый идеализм, называйте его как хотите — правдой, справедливостью, любовью к людям, добродетелью; мы сломали мосты к старым идеалам… мы враги вообще всему европейскому феминизму, который вечно толкает вниз. Но как люди совести, мы состоим в родстве с немецкой праведностью и благочестием тысячелетий, будучи потомками, наследниками их и исполнителями их воли, их пессимистической воли, которая не останавливается перед отрицанием самой себя! Если вы хотите точного термина, — в нас совершается самосохранение морали.
Но наконец — к чему должны мы говорить так громко о том, что мы есть, чего мы хотим и чего не хотим? Будем смотреть на это холоднее, осторожнее; будем говорить, как можно говорить между нами, так тихо, чтобы весь свет не услышал этого, чтобы весь свет не услышал нас… Прежде всего, будем говорить медленно… С такой книгой, с такой проблемой нет надобности торопиться; кроме того, мы оба — я и моя книга — друзья медлительности. Не напрасно мы были филологами, не напрасно мы были учителями медленного чтения, — наконец, мы и пишем тоже медленно. Теперь это сделалось не только моей привычкой, но и вкусом — может быть, дурным вкусом? Филология — именно то заслуживающее уважения искусство, которое от своего почитателя требует, прежде всего, одного — идти стороной, давать себе время, быть тихим, медленным, как ювелирное искусство слова, которое исполняет только тонкую, осторожную работу и которое может испортить все, если будет торопиться.
