
предчувственно мы кое-что о нем узнали бы, если бы могли себе представить, что значило бы для нас сделаться из «трехмерных», высоких и глубоких существ существами абсолютно плоскими, двухмерными; если бы мы могли себе представить ужас как бы расплющения под неимоверною тяжестью и то, как, лишившись физической свободы движения вверх и вниз — символа бесконечной свободы метафизической (в выборе «добра» и «зла», в том, что мы называем «свободою воли»), мы обрекли бы себя на движение по абсолютной плоскости, гнусное пресмыкание, ползание, — символ рабства бесконечного (ужас равный испытал бы, может быть, Ангел, превращаясь в насекомоподобного, плоского диавола). Только по этому ужасу оставленной нами позади «двухмерности», плоскости, — рабства — мы могли бы отчасти судить о том блаженстве свободы, какое мы испытали бы, если бы перешли из нашего мира, трехмерного, все еще сравнительно плоского, рабского, где и самый полет — только побеждаемое, но не побежденное падение, — в тот «четырехмерный», бесконечно-свободнейший мир окончательно побежденных глубин и высот, где уже «ни высота, ни глубина, ни другая какая тварь, не отлучат нас от любви… во Христе» (Рим. 8, 39) и от свободы в Духе.
Здесь геометрия становится уже религией, — может быть, тою геометрией Божественного зодчества, по которой строятся миры; и восходящая лестница наших измерений геометрических становится лестницей все бóльших и бóльших освобождений, до той последней Свободы, чье имя — «Дух».
Кажется, именно таков подлинный нашими словами сказанный, религиозный опыт Иоахима, — новый не только в христианстве, но и во всех религиях, — опыт «трех состояний мира», tres status saeculi. XVIII
Символы эти в Иоахимовом «Истолковании Апокалипсиса» следуют тройными рядами — созвучьями, сливаясь в одну божественную симфонию Трех.
«В первом Завете, Отца, — ночь; во втором Завете, Сына, — утро; в третьем Завете, Духа, — день».
«Звездный свет, ночной, — в первом; во втором — сумеречный; солнечный — в третьем».