
— Она не страдала, — осторожно добавил он.
— Я вас не спрашивал, страдала ли она, — перебил его отец. — Скорей я спрашиваю себя, страдаю ли я, понимаете?
Тойер покорно кивнул. Однако он ничего не понимал.
Отец встал. Он и одет был так, словно играл на этой выставке мебели роль статиста. Стройный мужчина под шестьдесят, седой ежик волос, морщинистое лицо, очки без оправы, которые, при всем бившем в глаза материальном благополучии, должны были намекать на прежние левые взгляды или даже говорить, что перед вами убежденный революционер. Ко всему прочему Дан носил белую рубашку с щегольскими брюками и даже дома не расставался с дорогими итальянскими полуботинками. Итак, Дан встал и, уткнувшись лицом в ладони, простучал каблуками по изысканному паркету.
После шока, принесенного сообщением Тойера, наступало время для слез, отчаянного крика или какого-то другого выражения скорби. Спокойствие родителя показалось гаупткомиссару гораздо невыносимее, чем всякая истерика, — хотя лицезреть истерику ему тоже не хотелось, это уж точно. Папа Дан хранил молчание.
— У вашей дочери были в последнее время сильные стрессы, огорчения? — тихо спросил полицейский, и все-таки ему показалось, что его голос отлетает от стен громовым эхом.
— Мне не известно об этом, — ответил Дан и посмотрел в окно. — Это самоубийство?
— Пока еще не знаем. — Тойер беспомощно обшаривал взглядом комнату, отыскивая что-то, в чем была бы хоть капелька жизни. Наконец его взгляд упал на странный предмет, помещавшийся на безупречной системе полок, — нечто вроде палки, вставленной в резиновый агрегат, который отдаленно напоминал защитные каппы боксера или слепок зубов у протезиста. Сыщика он заинтересовал.
Наконец прозвучало признание:
— Вообще-то я знал Роню не очень хорошо; она росла у моей жены, то есть у моей бывшей жены, во Франкфурте, а я жил здесь, работал в своей конторе. Вы ведь знаете, как это бывает.
