
Страшный лик революции с невольным нагромождением ужасов пишут нам и другие беллетристы: в Никитинском "Рвотном фронте" мы найдем не менее страшные вещи – и насилия и самые грязные человеческие извращения. У Никитина и у Пильняка в "Голом годе" герои-коммунисты, комиссары (то же и в "Повольниках" Яковлева) насилуют Олечек, Манечек, Ниночек и вместе с ними безнадежно падают в мещанско-похабную стихию, эти на миг захотевшие быть героями люди-мещане.
У Никитина написано это в формах обмызганного, порой сюсюкающего мастерства упадочного искусства, у Яковлева более ясно и просто, у Пильняка его ужасы оправдываются в общем ритме его "мятельной" стихии, от которой веет революцией настолько, нисколько революция раздробила старые формы жизни,
В. Зазубрин делает попытку найти новую форму для изображения революции. Самый стиль, его ритм – суровый, резкий, скупой и ударный – это ритм революции – по его слову, "прекрасной и жестокой любовницы", которая уничтожила не только старый миропорядок, наше былое, индивидуалистическое прекраснодушие, но и заставляет нас жить, чувствовать по-иному, утверждает новую поступь, ритмику наших душевных переживаний. Если Достоевский в "Бедных людях", если Л. Андреев – последыш индивидуалистического символизма, в своем рассказе "Семь повешенных" ставили своей задачей вызвать ненужную жизни жалость в наших душах к ненужному Янсону: претворить никчемную кантовскую идею о самодовлеющей ценности существования каждого человека, то Зазубрин, изображая совсем не идеал революционера, – ставит своей задачей показать, что есть общее – грядущий океан коммунизма, бесклассовою общества, во имя которого революция беспощадно идет по трупам вырождающихся врагов революции. Среди них и сильные телом, иногда духом, которые свой аристократизм декларативно или искрение стараются сохранить в тот момент, когда смотрят в лик неизбежной для них смерти, но большинство из них "тесто", булавочные головки, головки жаворонков, которых в детстве мать Срубова запекала в печи.
