
Срубов холоден, равнодушен. Мудыня часто заморгал, скривил толстые губы.
– Вот хоть сейчас к стенке ставьте – не могу. Тысячу человек расстрелял – ничего, не пил. А как брата укокал, так и пить зачал. Мерещится он мне. Я ему – становись, мой Андрюша, а он – Ваньша, браток, на колени… Эх… Кажну ночь мерещится…
Срубову нехорошо. Мысли комками, лоскутами, узлами, обрывками. Путаница. Ничего не разберешь. Ванька пьет. Боже пьет, сам пьет. Почему им нельзя? (Ну да, престиж Чека. Они почти открыто. Да. Потом, вообще, имеет ли права Она? И что знает Она? А, Она? И вот взаимоотношения, роль нрава. Хаос. Хаос. Замахал руками.)
– Идите, пейте. Нельзя же только так открыто.
А когда дверь закрылась, уткнулся в письмо, чтобы не думать, не думать, не думать.
"Я человек центральный, но… тем более он ответственным работник… Керосин необходим Республике… и выменивать полпуда картошки на два фунта керосина для личного удовольствия…"
И одни за другим поплыли заявления о двух фунтах соли, фунте хлеба, полфунте сахару, десяти фунтах муки, трех гвоздях, пары подошв, дюжины иголок, которые кто-либо у кого-либо выменял, купил (тогда как теперь советская власть и разрешается все приобретать только по ордерам с соответствующими подписями, за печатью, с надлежащего разрешения). А если все это было получено по ордеру, то указывалось на незаконность выписки самого ордера, неправильность выдачи.
Три-четыре дельных указания – контрразведчик скрывается под чужой фамилией, систематически расхищается пушнина со склада Губсовнархоза, каратель пролез в партию. И опять доброжелатели, зрячие, видящие, нейтральные, посторонние, независимые. В шорохе бумаги – угодливый шепоток. Они любили "довести до сведения кого следует". Они подобострастно брали Срубова за рукав, тащили его к своей спальне, показывали содержимое ночных горшков (может быть, человек пьяный был и, может быть, доктора могут исследовать и установить). Они трясли перед ним грязное белье свое, чужое, своих родных, родственников, знакомых. Как мыши, они проникали в чужие погреба, подполья, кладовки, забирались в помойки, и все время заискивающе улыбались или корчили рожи благородных блюстителей нравственности и все кивали головками и спрашивали:
