
Он вдруг предался восхищенному созерцанию площади за окном, призывая её разделить эту радость, и тогда ей, немало досадуя, пришлось самой решить, какую радость они будут делить. В другой раз ухудшение погоды вызвало в нём ярость, едва ли не первобытную: ему опять показалось, что всё проиграно; и она, без труда доказав ему обратное, внутренне содрогнулась, представив, что было бы, если бы она и впрямь по какой-то причине не присудила бы ему победы. Её плечи не в силах были вынести такого напора, такой усталости и таких сомнений. Она начинала бояться, что в ней попросту нет того, к чему он стремится и чего ищет, что она не стоит тех усилий, которые он затратил на пути к ней. Она подозревала, что в мире вообще нет ничего, что могло бы насытить, впитать его напор, и потому он обречен лететь всё дальше, лететь всю жизнь. Когда я стану умнее, думал он, стоя спустя несколько дней на той же платформе. Люди вокруг несли чемоданы, отправлялись поезда, перемещались миры, но он, впервые за много месяцев, оставался недвижен. Следовало бы и раньше понять, что удачные побеги отличаются от неудавшихся немногим: что из тех, что из других приходится возвращаться. Впрочем, очень скоро он понял, что его вывод неверен: удачные побеги делают нас беглецами навсегда, словно бы исполняются наши сокровенные молитвы. Он так любил чужие города за то, что они ему дарили неприкаянность бесконечных прогулок и пустоту чужих квартир. И вот теперь уже и в своем городе он точно так же мог болтаться по улицам, а поздно вечером невидимой тенью приходил в гулкую тишину случайной квартиры. Она же в своем дождливом городе, вернувшись, впала в какую-то тоскливую, молчаливую кому, подолгу сидя на подоконнике своего дома с ганзейским архивом в подвале, чего за ней раньше никогда не водилось.