
Он знал, надо восхититься ее старанием, и тоже старался.
— Ух ты, мой любимый, — говорил он, закатывая глаза и потирая живот. Он изображал голод, явно переигрывая. Но бывал вознагражден: она смеялась.
Джимми взрослел, замыкался в себе; он понял, что можно добиться если не одобрения, то хоть какой-то реакции. Все лучше тусклого голоса, пустых глаз и усталого взгляда в окно.
— А можно мне кошку? — спрашивал он.
— Нет, Джимми, тебе нельзя кошку. Мы об этом уже говорили. У кошек бывают болезни, опасные для свиноидов.
— Но тебе же все равно. — Это явная провокация. Вздох, облако сигаретного дыма.
— Другим не все равно.
— Тогда можно мне собаку?
— Нет. Собаку тоже нельзя. Тебе что, нечем у себя в комнате заняться?
— А попугая?
— Нет. Все, перестань. — Она уже не слушает.
— А можно мне ничего? — Нет.
— Вот и хорошо, — кричал он. — Мне ничего нельзя. Значит, мне нужно что-нибудь! Что мне можно?
— Джимми, ты иногда жутко меня бесишь, ты знаешь об этом?
— А можно мне сестренку? — Нет!
— А братика? Ну, пожалуйста!
— Нет — значит «нет»! Ты меня слышишь? Я сказала «нет»!
— А почему?
Вот он, ключ, теперь получится. Она могла заплакать, выскочить из комнаты и хлопнуть дверью. Могла заплакать и его обнять. Или запустить в стену кофейной чашкой и закричать:
— Дерьмо, все это полное дерьмо, это безнадежно! — Она даже могла его ударить, а потом заплакать и обнять. И все это в любых комбинациях.
А еще могла просто заплакать, опустив голову на руки. Ее трясло, она рыдала, задыхалась и всхлипывала. И он не понимал, что делать. Он так любил ее, когда мучил, или когда она мучила его, — не поймешь, что к чему. Он стоял, чуть отодвинувшись, как перед бродячей собакой, протягивал руку, повторяя:
