
Домой меня доставил кто-то из миссии, ненадолго возвращавшийся в Англию. Длинное путешествие вспоминается весьма туманно, но чего я никогда не забуду, так это полную фигуру встречавшей меня тети. Прежде всего мое внимание привлекла ее шляпа, ибо это было потрясающее сооружение с голубым пером наверху. У тети Пэтти была слабость к шляпам, которая почти соперничала с ее пристрастием к еде. Иногда она носила их даже в помещении. Как сейчас вижу ее стоящей в толпе; ее глаза увеличивали очки с линзами из горного хрусталя; лицо, подобное полной луне, сияло от применения воды и мыла и от прирожденного оптимизма под роскошной шляпой с пером, заколыхавшимся, когда она прижала меня к своей необъятной, пахнущей лавандой груди.
— Ну вот ты и здесь, — сказала она. — Дочурка Алана… приехала домой.
И в те первые же минуты она убедила меня в том, что я действительно приехала домой.
Должно быть года через два после моего прибытия отец умер от дизентерии, а мать несколько недель спустя от той же болезни.
Тетя Пэтти показала мне строки в религиозных газетах.
«Они отдали свою жизнь на службе Господу», — было сказано там.
Боюсь, я не слишком горевала. Я почти забыла об их существовании. Меня полностью поглотила жизнь в Грантли Мэнор, старом елизаветинском доме, купленном тетей Пэтти вместе с вотчиной, как она это называла, за два года до моего рождения.
Мы — она и я — вели замечательные беседы. Казалось, она никогда ничего не умалчивала. Позднее я часто замечала, что у большинства людей в жизни, похоже, были секреты. Но не у тети Пэтти.
— Когда я жила в интернате, — говорила она, — мне было очень весело, но вечно не хватало еды. Бульон разбавляли. По понедельникам это называлось супом и было еще приемлемо. Во вторник послабее, а к четвергу настолько жидким, что я, бывало, гадала: долго ли еще он сможет протянуть, прежде чем превратится в обычную воду. Казалось, хлеб всегда был черствым. Я думаю, именно школа превратила меня в нынешнего гурмана: покидая ее, я поклялась потакать и потакать себе.
