В каждой строке его произведений, как и в каждом мгновении его жизни мы чувствуем потребность быть искренним, которая борется с идолопоклонством, заставляет Рёскина объявлять его суетным и ставить красоту ниже долга, даже если этот долг неэстетичен. Я не стану приводить тому примеры из его жизни (она не была, как жизнь Расина, Толстого, Метерлинка, в молодости эстетической и только в зрелости — моральной: в жизни Рёскина мораль заявила о своих правах изначально, причем внутри самой эстетики, от которой так никогда и не освободилась до конца, в отличие [122] от морали названных мною мэтров). Жизнь Рёскина достаточно хорошо известна, нет нужды напоминать ее этапы, начиная с первых угрызений совести от того, что он пил чай, глядя на картины Тициана, до того момента, когда, растратив на филантропические и общественные дела пять миллионов, полученные от отца в наследство, он решился продать принадлежавшие ему картины Тёрнера. Но есть эстетство более глубокое, чем то, которое выражает себя явно (и которое он в себе победил): подлинный поединок между идолопоклонством и честностью мысли разыгрывался не в какие-то конкретные моменты его жизни и не на определенных страницах его книг, но каждый день в тех глубинных пластах его сознания, потаенных, почти неведомых самому человеку, где мы, получая от воображения образы, от интеллекта — идеи, от памяти — слова, утверждаем себя как личность в постоянно совершаемом между ними выборе, то есть, в каком-то смысле, ежеминутно решаем судьбу своей духовной и моральной жизни. В этих пластах сознания, как мне кажется, грех идолопоклонства непрерывно совершался Рёскиным. И в тот самый миг, когда он проповедовал искренность, он сам грешил против нее, не в том, что он говорил, а в том, как он это говорил. Доктрины, которых он придерживался, были моральными, а не эстетическими, но избирал он их за красоту.


38 из 51