
Бэрден уселся в кресло-качалку, предварительно убрав оттуда потускневший серебряный поднос, измятый тюбик из-под краски и какой-то деревянный духовой инструмент предположительно средиземноморского происхождения. На всех горизонтальных поверхностях, включая пол, грудами лежали газеты, одежда, грязные чашки и блюдца, бутылки из-под пива. Возле телефона стояла стеклянная ваза с увядшими нарциссами и позеленевшей водой. Один цветок со сломанным стеблем нежно склонил высохшую головку на толстый ломоть заплесневевшего сыра.
Наконец Марголис вернулся с портретом, который приятно поразил инспектора. Он был выполнен в традиционной технике в стиле старых мастеров (хотя Бэрден этого не знал). На холсте был запечатлен бюст девушки. Глаза её очень напоминали глаза брата — синие, с малахитовым оттенком, а волосы, такие же черные, как у Руперта, двумя широкими полумесяцами обрамляли щеки. Лицо было острое, ястребиное, но, тем не менее, прекрасное, рот изящный и при этом — пухлый, нос с едва заметной, почти призрачной горбинкой. Марголис то ли уловил, то ли придал образу сестры некую задиристую одухотворенность. И, если бы она, как считал Бэрден, не умерла молодой, то в один прекрасный день могла бы превратиться в грозную и неимоверно противную старуху.
Поскольку работу, представляемую автором, принято нахваливать, инспектор смущенно и робко проговорил:
— Очень мило. Просто здорово.
Вместо того, чтобы выказать признательность или удовлетворение, Марголис просто сказал:
— Да, чудесно. Одно из лучших моих произведений, — он водрузил картину на свободный подрамник и радостно оглядел её, вновь придя в прекрасное расположение духа.
