
— Заплачено, — сухо и как-то утомленно сказал Павлов.
— Как?
— Заплачено. Правда, Верочка?
— Как всегда.
Будриса сжигал стыд. Что подумал? Он теперьясно ощутил одиночество этого человека и от одиночества неиссякаемую жажду собеседника.
— Как хотите, — сказал Будрис, — но я этого позволить не могу.
— А вы позвольте. — Павлов внимательно, словно обо всем догадываясь, наблюдал, как краснеет собеседник.
— Ну тогда еще, — сказал Будрис. — Еще.
Он сейчас был способен выпить с этим человеком море, смыло бы только это море с него жгучий стыд. Заказ взяли.
— А здорово это, когда водятся деньжата, — наивно и хитровато сказал Павлов. — А то вдруг их у меня не было бы… Или у вас. Я не сел бы… Вы ушли бы… И не было бы двоих хороших людей. А был бы спаситель бича, надменный «европеец». И бич… — Тряхнул головой. Сказал после паузы: — не бич, Северинушка… Беда моя, что семь месяцев околачиваюсь здесь, да сижу по кабакам вечерами, и работаю днем за приличную зарплату, вместо того чтобы плавать. Однако до плаванья мне дальше, чем до Луны. Пожалуй, никогда. Вы извините, не могу сказать большего.
— И вы простите, — сказал Будрис. — Я тоже. Они пожали руки друг другу.
— Кажется, со здоровьем у вас что-то… — тихо спросил Павлов.
— И со здоровьем. И так паршиво.
Догадливо улыбнулись синие глаза.
— Ну хорошо… А было вот еще что… Во время японской оккупации отец мой выдал себя за японского отпрыска. Мол, выходец с юга Японии, с острова, кажется, Окиносима. На матушку малость был похож разрезом глаз да цветом лица. Совсем малость, но все-таки в каком-то там поколении японец.
Владел этот японец языками: русским, понемногу китайским, и корейским, и еще антияпонским… На нас работал.
Разговор становился все теплее и откровеннее, не осталось и следа от неловкости и недоверия первых минут. И под этот разговор и желая заглушить горечь первой встречи, они таки здорово набрались в тот вечер.
