
Назвала от романтизма и высокомерия, которые руководят всей моей жизнью.
— Ариадна. — Ведь это ответственно! —
— Именно потому. —
Алиной главной, настоящей и последней кормилицей (у нее их было пять) — была Груша, 20-тилетняя красивая крестьянка Рязанской губ<ернии>, замужняя, разошедшаяся с мужем.
Круглое лицо, ослепительные сияющие зеленые деревенские глаза, прямой нос, сверкающая улыбка, золотистые две косы, — веселье, задор, лукавство, — Ева!
И безумная, бессмысленная, безудержная — первородная — ложь.
Обокрав весной весь дом и оставленная мной в кормилицах, она, приехав в Коктебель — было очень холодно, безумные ветра, начало весны, — она писала домой родителям:
«Дорогие мои родители! И куда меня завезли! Кормлю ребенка, а сама нож держу. Здесь все с ножами. На берегу моря сидят разные народы: турки, татары, магры» (очевидно, смесь негра и мавра!).
— Барыня, какие еще народы бывают?
— Французы, Груша!
«…турки, татары, магры и французы и пьют кофий. А сами нож держат. Виноград поспел, — сладкий. Вчера я была в Старом Иерусалиме, поклонялась гробу Господню…»
— Груша, зачем вы все это пишете?
— А чтобы жалели, барыня, и завидовали!
В Коктебеле ее все любили. Она работала, как вол, веселилась, как целый табун. Знала все старинные песни, — свадебные, хороводные, заупокойные. Чудно танцевала русскую. По вечерам она — без стыда и совести — врывалась на длинную террасу, где все сидели за чаем — человек тридцать — и всплескивая руками, притоптывая ногами, визжа, причитая, кланяясь в пояс, «величала» — кого ей вздумается.
— И Максимилиана — свет — Александровича и невесту его — которую не знаю…
И еще:
Алю она страшно любила и так как была подла и ревнива, писала домой: «А девочка барыню совсем не признает, отворачивается, меня зовет „мама“. — Явная ложь, ибо Аля меня знала и любила.
