
Жене чабана не привыкать к одиночеству. «Не первый день пасет Коспан овец, — успокаивает себя Жанель, — Наверняка нашел какое-нибудь убежище, не в таких переделках приходилось ему бывать. Иди спокойно в дом, выпей чаю, поужинай...»
В полумраке комнаты тихо дрожит слабый огонек керосиновой лампы, тлеют подернутые золой кизячные угольки. Крошечный пузырек тишины, а вокруг дикий вой бурана. Жанель сидит неподвижно. Теперь она думает о Каламуше.
Знает она его характер. Как бы он не заспешил домой в такую непогоду, как бы не сбился с пути, не замерз, не наткнулся бы, боже упаси, на волка...
Ей чудится какой-то скрип в дверях, тревожно прислушивается она к шорохам. Почему она потеряла покой? Неужели сердце чует беду? А ветер дует и дует, дует все в одну и ту же сторону. Женщина сидит в шубе, поджав под себя ноги, скрестив руки в рукавах, упершись спиной в стену.
Вот так же тогда мела пурга, а дом был полон крика. Гудел огонь под казаном, до слуха долетали звон посуды, колготня встревоженных женщин. Зачем они пришли сюда, чего они галдят? Сбились в кучу, как испуганные овцы, и трещат, трещат, трещат без умолку. Уйдите, все уйдите, оставьте меня одну! Нет, не уходите, останьтесь. Ужас неотвратимого несчастья надвигался на Жанель. Все-таки легче, когда в доме много народу.
Она сидела на полу и держала в руке письмо. Пять месяцев от Коспана с фронта не было ни единой весточки, и вот — дождалась — письмо... Письмо, написанное чужой рукой. Подкосились ноги, и она села на пол. Даже смысл письма дошел до нее не сразу.
Не скоро она опомнилась от этого удара. Перестала ходить на работу, бесконечные дни сидела дома, глядя в одну точку, обняв четырехлетнего Мурата. Непоседа Мурат, обычно переворачивающий дом вверх дном, присмирел, смотрел на мать жалобным взглядом.
