И она удивленно округлила глаза, подавляя желание сказать ему, что она не тетя, ну совсем не тетя — в отличие от его мамы, кстати. И лет через пять, увидев на улице такую тетю, мальчик будет прибегать домой и запираться в туалете, дергая потными ручонками свое хилое сокровище. Но промолчала. Глядя, как мама тянет его за руку, уводя подальше от валяющейся на земле пластмассовой штуковины, — и как оглядывается на нее, уже отойдя метров на пять, и наклоняется к сыну, садясь перед ним, обнимая его, ощупывая, убеждаясь, что он цел.

Она усмехнулась про себя — подобные идиллии у нее, не любящей детей и совершенно не желающей их иметь, вызывали только усмешку. Внутреннюю, естественно, — внешне она могла даже умилиться младенцу, если этого требовала ситуация. Но сейчас от нее ничего не требовалось — разве что вернуться туда, откуда она пыталась убежать.

Где-то совсем рядом завыли сирены, и она отвернулась от обнимающихся матери с сыном и решительно пошла в арку. Думая про себя, что ей совсем не хочется туда, совершенно не хочется — но она должна. Потому что она все видела. Потому что она единственный свидетель.

Ей не понравилось это слово — свидетель. Но определение «единственный» — понравилось. Даже очень. Ей вообще нравилось быть единственной, исключительной, самой-самой — во всем. И хотя в данном случае она предпочла бы уйти — но даже если не считать этой счастливой парочки, кто-то наверняка ее видел. И этот кто-то скажет, что заметил, как с места взрыва убегала какая-то девица во всем кожаном. И еще и опишет ее, и ее примут за соучастницу, а то и за убийцу — она слышала, что такое бывает. Так что ей все равно надо было вернуться — и все им рассказать. Абсолютно честно и детально — все, что запомнила.

А к тому же… К тому же, если она останется, она наверняка попадет в газеты и там будут ее фотографии. И сюда наверняка приедет телевидение, и раз она единственный свидетель, то, естественно, ее покажут.



9 из 356