
– А кто такая Эме?
– Люс нашей Мадемуазель, нашей директрисы.
– Ясно, продолжайте.
– Продолжаю. Однажды утром, когда пришла наша очередь колоть дрова для печки, в сарае…
– Как вы говорите?
– Я говорю: однажды утром, когда пришла наша очередь колоть дрова для…
– Значит, в этом пансионе вы кололи дрова? Кололи дрова для…
– Это не пансион, это школа. И все по очереди колют дрова в полвосьмого утра, зимой, когда наступают холода! Вы и представить себе не можете, как бывает больно от занозы, когда стоят холода! У меня карманы всегда были набиты горячими каштанами, я ела их в классе и согревала ими руки. Те, кто колол полешки, старался прийти пораньше, чтобы пососать ледяные сосульки у колонки около сарая. Я приносила ещё сырые каштаны, нерасколотые, и бросала их в печку, чтобы позлить Мадемуазель.
– Боже правый! Неужели существуют подобные школы! Но что же Люс, Люс?
– Люс ныла больше всех, когда бывала «на дровах», и бежала ко мне в поисках утешения. «Клодина, я совсем захолодала, у меня руки окоченели, глянь-ка, большой палец даже не сгибается! Согрей меня, Клодина, дорогая моя Клодина». И она пряталась ко мне под плащ и целовала меня.
– Как? Как? – взволнованно переспрашивает Марсель, он слушает, полуоткрыв рот, с горящими щеками. – Как она вас лю… целовала?
– Целовала мои щёки, ну, шею, – отвечала я, словно внезапно поглупев.
– Да бросьте, и вы такая же, как другие девицы!
– Ну, положим, Люс так не считала (я кладу ему на плечи ладони, чтобы он сидел спокойно); не сердитесь, всему своё время, будут и кошмарные вещи!
– Минуточку, Клодина: вас не смущал её говор?
– Местный говор? Вам, юный парижанин, приятно было бы слушать этот жалобный, напевный голосок, местный говор в этих нежных устах, доносившийся из-под красного плаща, закрывавшего ей лоб и уши, так что оттуда выглядывала лишь розовая мордашка, бархатистые как персик щёки, которые даже холод не лишал красок! Плевать мне было на говор!
