
И вот, соблазнившись тайной властью, я задумала поведать о Матильде. Темно, и путано, и прекрасно.
Да, утром, проснувшись, я уже была близко знакома с Матильдой. Вся ее жизнь была у меня как на ладони, и мне нужно было только материализовать ее. Нужно было придать Матильде какие-то узнаваемые черты, вытащить из небытия ее родителей и возлюбленных, вылепить ее историю из хлебного мякиша моего подсознания, сделать зримой и осязаемой. Все эти славные черточки, все эти тонкие шрамики от острых карибских ракушек — ведь детские ранки так быстро заживают в соленой воде. Эти белые от солнца русалочьи космы, которые потом — я знаю — она закрасит стойкой краской цвета «сияющий каштан», чтобы наконец перестать быть блондинкой.
Я была беременна повествованием о Матильде и, как любая женщина, только что узнавшая о своей беременности, выдумывала своему ребенку будущее, несмотря на то, что пока он поместился бы и в чайной ложке.
Вижу, как Матильда стоит у зеркала в сияющей ванной комнате отеля и держит в узких, чуть костлявых пальцах стакан с жидкостью цвета мореного дуба. Это ром, черный ром с колой, без льда. Она смотрит на свое отражение в зеркале и думает, что вот эта морщинка между бровями, припухшие скулы, слабнущие веки — теперь так будет всегда, и даже неделя воздержания от алкоголя ничего не изменит. В каком-то смысле ром, уносящий Матильду на Кубу, — это и есть ее остров, ее прибежище. Там, на Кубе, она не выпила ни глотка, была слитком мала.
Матильда любит серебро, но не черненое и не филигрань.
