
Мне не нравился его вкус, но он сделал свое доброе дело, согрел, голова заполнилась ватой, язык стал тяжелым, неповоротливым, как бы покрытым мехом, и еще я помню, что утром меня нашла мать, помню ее вопли, помню, как она заталкивала меня пинками в постель, после чего я погрузилась в долгий глубокий сон. Когда я пришла в себя, было далеко за полдень, а в доме - никого. Я встала, слегка покачиваясь, мне было холодно, плохо и непреодолимо хотелось выйти на улицу. Я оделась так, как если бы стояла холодная зима, хотя светило осеннее солнце и с деревьев медленно опадала листва. Я шла по улице, подталкивая ногой парочку каштанов, и думала только об одном: "Что мне теперь делать?" Ведь жизнь не может оставаться такой, как прежде? Прыщавый Хольгер из параллельного класса ехал на велосипеде мне навстречу, и я помолилась, чтобы он не вздумал заговорить со мной, только не теперь, но он, конечно, резко затормозил, поставил одну ногу на землю и сказал: "Эй, Соня, ты уже слышала про Ханзи?" Ханзи меня уже давно не интересовал, "гулять с ним", как это у нас тогда называлось, мне было неприятно. Ханзи был большой чудак: посреди разговора он мог внезапно громко захохотать или расплакаться и каждому встречному-поперечному рассказывал историю о Кельнском соборе, а мы все не могли ее больше слышать.
Я попросту пошла дальше, подталкивая ногой каштаны, и размышляла о том, поедет ли Ирма на похороны Джеймса Дина, чтобы положить ему в гроб все письма и дневники, и слезы лились по моему лицу, и я не знала почему. "Эй, - сказал Хольгер, - ты что, воешь из-за Ханзи?" Я покачала головой и спросила, лишь бы отвязаться от него или на худой конец выслушать какой-нибудь вздор: "А что с ним такое?" - "Его забрали в психушку, сказал Хольгер, - на санитарной машине, два часа назад. Он совсем рехнулся, и знаешь почему?" Бедный Ханзи, подумала я, но меня это не удивило, его холодные руки, маленький мышиный рот, испуганные глаза - нормальным он явно не был, именно поэтому он мне когда-то понравился.