
Когда он возвращался с моря, все было уже по-другому. Даже в природе, а не только в его освеженном ночным купанием теле. Ветер утих, облака больше не затягивали небо – их пелена сначала надорвалась посередине небесного свода, потом рассеялась совсем, и крупные летние звезды замерцали низко, ярко, путаясь в перистых ветках акаций.
Георгий снова чувствовал в груди трепет, но уже и не мучительно-сжигающий, и не стыдливый, а обычный счастливый трепет, который и должен был чувствовать двадцатилетний парень накануне больших перемен в своей жизни.
«Лучше заранее не радоваться, – уговаривал он себя. – Не известно же еще ничего, точно же раз в десять больше народу вызвали, чем примут…»
Но сквозь все эти разумные доводы прорывалось совсем другое чувство – безоглядное, страстное, не оставляющее места ни в сердце, ни в голове для разумных в своей обыденности слов. Он выиграл этот первый спор с жизнью, он заслужил право – пусть призрачное, а может, уже и не призрачное! – жить так, как хочет сам, а не так, как живет его мать, и Маринка, и ее мать, и Зина, и ее отец-подполковник на ракетной точке, и все, кого он до сих пор встречал в жизни! И он наизнанку вывернется, чтобы выиграть и следующий спор, а потом еще следующий, и еще!
Рубашка стала влажной, пока лежала на песке у воды, да Георгий еще и надел ее, не вытираясь, когда вышел из моря. И теперь она липла к плечам, к груди – каждой своей сине-зеленой клеточкой к каждой живой клеточке его тела, словно стараясь охладить его пыл. Но нисколько не охлаждала!
Он дошел уже почти до самого трищенковского сада, когда от забора неожиданно отделилась длинная тень.
– Слышь, рыжий, не торопись, успеешь, – тихо и зловеще сказала тень.
От неожиданности Георгий и в самом деле остановился и всмотрелся в тень повнимательнее. Фонарь горел довольно далеко, и черты этого человека едва угадывались во мраке.
