
Мы двинулись по утрамбованной пыли, грек подталкивал меня перед собой, а у наших ног жужжали мухи.
В хижине было очень грязно. Дверной проем устрашающе зиял чернотой.
Сначала я ничего не различала. По контрасту с ярким солнечным светом за моей спиной хижина казалась погруженной в кромешную тьму, но, когда грек протолкнул меня внутрь и поток света хлынул сквозь дверной проем, я смогла отчетливо разглядеть самые укромные закоулки хижины.
В самом дальнем углу на наспех устроенной постели из папоротника или сухого валежника лежал какой-то человек. За исключением этой постели, в хижине не было больше ничего — совсем никакой мебели, если не считать нескольких неотесанных деревянных брусков, лежавших в другом углу и служивших, возможно, составными частями примитивного пресса для изготовления сыра. Пол в хижине был земляной, причем местами сквозь землю проглядывали камни. Если тут и оставался овечий помет, то он давно высох и не издавал никакого душка, однако в воздухе стоял запах болезни.
Когда грек втолкнул меня внутрь хижины, человек на постели приподнял голову, щурясь от яркого света.
Это движение, хотя и едва уловимое, казалось, далось ему с большим трудом. Он был болен, очень болен, и, чтобы понять это, мне даже не обязательно было видеть его левую руку, наспех перевязанную до самого плеча тряпками, задубевшими от высохшей крови. Лицо его с двухдневной щетиной было мертвенно-бледным, скулы резко выступали на фоне ввалившихся щек; под глазами, лихорадочно поблескивавшими, залегли глубокие тени, во взгляде читалось страдание. Кожа на лбу была содрана, рана кровоточила и имела скверный вид. Спутанные волосы над раной были все в запекшейся крови и в пыли.
Что до всего остального, то он был молод, темноволос и голубоглаз, как многие критяне, и, наверное, будь он помыт, побрит и здоров, выглядел бы весьма привлекательным мужчиной с четко очерченным носом, волевым ртом, крупными, умелыми руками и, как я догадывалась, недюжинной физической силы. На нем были темно-серые брюки и рубашка, когда-то белая, теперь же одежда его свисала грязными клочьями. Одеялом ему служили столь же потрепанная, мятая ветровка и еще какая-то старая штуковина цвета хаки, которую больной натянул на себя, словно ему было холодно.
