
Он попытался изгнать из памяти воспоминания о ярких языках пламени на фоне бархатной черноты ночи. Он все еще остро ощущал запах гари — едкий, жирный, зловещий, удушливый. Помнил, как все трещало, шипело, как с грохотом обрушивалась мебель, слышал испуганные возгласы разбуженных жильцов и крик ребенка, зовущего на помощь…
Он беспокойно заметался на подушке, не обращая внимания на маленького соседа, участливо предлагавшего позвать медсестру. Медсестра вряд ли поймет, если ей скажут, что одному из двадцати восьми пациентов отделения привиделся кошмар наяву. Все из-за глупой попытки спасти чужую жизнь, напрасной попытки…
Он попытался сосредоточиться на мерцающем блеске и чистоте палаты, решить, какие краски взял бы, чтобы изобразить все это. Почему здесь такие большие, унылые, голые окна? И эти трубы по стенам, и множество веревочек и каких-то шнурков на потолке. И целая армия сиделок для наведения порядка. Стоит шевельнуться, и одна из них уже тут как тут и начинает натягивать и подтыкать одеяло. Строгий порядок, белизна, стерильность угнетали его, ведь он всегда жил в уютном беспорядке и расслабленности.
День тянулся бесконечно. Это был первый день здесь, который он запомнил полностью. В шесть им принесли чай, он не любил чай и отказался, но молоденькая сиделка с печальными темными глазами и смуглой кожей, слишком блестящей, на его привередливый вкус, напоила его из какой-то штуковины, с длинным носиком, похожей на лампу Аладдина, только она была не из покрытой орнаментом меди, а из обычного белого фаянса.
На лице сиделки не было ни грамма косметики, и он вспомнил свою натурщицу, которая теперь осталась без работы: лицо девушки всегда густо покрывал кремово-розовый тон.
Он никак не мог забыть привычный распорядок и вписаться в это многолюдное, суетливое, пропитанное дезинфекцией существование.
