
Аля вспомнила, что всё плохо. Очень плохо. Хуже некуда.
Ужас.
Черный, страшный ужас, от осознания которого даже начинает подташнивать и ладони покрываются противной испариной.
Ужас, который нельзя исправить. Он есть, и все. Он не закончится завтра. В жертву ему будут принесены сотни, тысячи и миллионы. И, может быть, даже собственная жизнь. Такая короткая – всего-то пятнадцать лет, за которые она не успела сделать ничего полезного или, там, героического...
Аля несколько минут еще лежала в постели, раздавленная мрачными мыслями, но потом все-таки заставила себя подняться.
В доме было тихо. Даже бабушка куда-то «усвистала» (ее собственное выражение). Наверное, к своей подруге Анфисе Тимофеевне.
Аля умылась, оделась и вышла из дома. Оставаться одной в квартире было невыносимо. Надо было идти, что-то делать, двигаться, двигаться... И Аля пошла – куда глаза глядят.
Весь проспект был запружен людьми. Толпа двигалась в двух направлениях – на запад шли воинские части и отряды народного ополчения, в обратную сторону – беженцы.
К беженцам Аля привыкла – они появились в городе давно, с первых дней войны. Шли издалека, от границы.
Потом появились беженцы из пригородов – колпинцы, детскосельцы... Не по-городскому загорелые, не по-городскому одетые... Пыльные, грязные, злые. С сумками, тележками, плачущими детьми и мрачными старухами, которые едва передвигали от усталости ноги.
Сейчас же шли те, кто жил на окраине Ленинграда.
– Фашист проклятый! Будь ты проклят, проклят, проклят во веки веков...
– Мамаша, да тише вы, и так сердце не на месте... – донеслось до Али.
Лавируя среди людей, она упорно двигалась вперед. Уши невольно ловили обрывки фраз.
– ...они уже Шлиссельбург захватили, слышали?...
– Ничего, Ленинград выстоит!
– У меня два брата в ополчении.
– У меня муж.
– У меня тоже муж.
