
И все это он снял с моих плеч, он облегчил бремя, которое я столько несла одна, покуда даже мои испанские враги не смирились с тем, что мне позволено жить и любить. Снова, как во дни Робина, я вставала с птицами и мчалась верхом по полям, когда роса еще блестела на траве, а вероника открывала синий глазок навстречу встающему солнцу. Снова нашла я наездника себе под стать, который, как и я, не ведал усталости, сколько ни скачи во весь опор, способного миля за, милей мчаться вровень со мной по лесам от зари до зари, а после отплясывать со мной всю веселую ночь, покуда солнце не позовет вновь скакать в поля и леса… весь день, каждый день, все лето.
Однако это был не просто кентавр, получеловек-полуконь, а рыцарь в седле, кавалер в зале. Ему везло в картах, но по широте натуры он не гнался за выигрышем и мог со смехом бросить игру. Он любил кости, но больше всего — бросок, когда выпадает одно очко, бросок, который другие игроки почитают дурным предзнаменованием, худшей из неудач. Он верил, что любой человек — хозяин своей у дачи, своей судьбы; что ж, в этом он оказался прав.
Впрочем, поначалу он в меня влюбился — да, мне довелось изведать обожание. Он просиживал со мной ночи напролет, когда бессонница — материнское проклятие — касалась меня серебристыми перстами, и тогда в его молчании было истинное товарищество, простое желание услужить — и только. Чтоб меня развлечь, он читал вслух прелестную чепуху или пел с такой сладостной грустью, что свинцовые часы становились легкими как пух минутами, а, тьма — светом. Из ночи в ночь он сидел у меня до первых птиц, а после, лишь на минуту заглянув к себе, едва позволив слуге поправить рубаху или сменить камзол и рейтузы, он возвращался и объявлял, что: «Я всецело к услугам и удовольствиям Вашего Величества».
