
– А я тогда от счастья плакала, думала: какая ерунда… Пусть неподвижный, лишь бы живой. Я тоже сумею создать ему мир, полный жизни. Он будет читать, слушать музыку, смотреть телевизор, беседовать со мной и с друзьями… Работать. И никогда не почувствует себя одиноким и неподвижным. И это будет моим счастьем…
Она надолго замолчала. Никто не хочет признаваться, что сдается. Доктор Рыжиков снова деликатно молчал, ибо уже сделал что мог. И даже был отмечен в приказе по горздраву среди других кудесников в белых халатах, отвечавших в свою очередь за ребра, почки, желудок, селезенку, руки и ноги архитектора Бальчуриса, за его сердце, к которым в основном претензий, видно, не было.
– Вы думаете, я устала? Да у меня на все хватит и рук, и любви, и терпения. И менять простыни, и совать утку, и очищать его, извините, от кала… Тут одной стирки… Я никого домой не приглашаю, мне жалко, что его увидят… А знаете, что страшно?
– Что? – спросил доктор Рыжиков, давно прекрасно это зная.
– Что ему ничего не надо. Ничего… Я выписала журналов гору, приношу все новые книги, читала вслух статьи по архитектуре… Массу иностранной литературы… Друзья изобрели ему чертежную доску… Доктор, он никого не узнает. Он даже не страдает, доктор! Он…
– Ведет себя спокойно? – по делу спросил доктор Рыжиков.
– Хоть бы раз обиделся или рассердился! Я б счастлива была! Тарелку дашь – перевернет на одеяло и с одеяла ест… А иногда так посмотрит, будто нарочно… Все понимает. Я глупости говорю…
Доктор Рыжиков забарабанил пальцами по настольному стеклу. Музыкальное ухо уловило бы в этой дроби «Прощание славянки».
– Я пришла ни о чем не просить. А только спросить…
Доктор Петрович затих, изображая предельнейшее внимание.
– Это навсегда или…
Что такое «навсегда» и что такое «или»?
– А я вас помню, – вдруг сказал он, когда почувствовал, что можно говорить.
– Но я…
Она должна была сказать, что он ей лично раз сто одну только валерьянку выносил в коридор. Ну, не сто, а сколько она провела в коридоре…
