— Да, не самый легкий. Вчера ездил за город, был на деревенском кладбище. Посидел у могилы, выпил немного.

— Ты был один?

— Нет. Где-то рядом, в лесу, был филин. Он был невидим, надежно укрытый слабо шевелящейся на ветру листвой, но я чувствовал его присутствие. Кажется, он даже разделил со мной трапезу. На газетке лежали ломти черного хлеба, вареное яйцо, пупырчатый, ярко-зеленый огурец, круг краковской колбасы. Я налил в граненый стакан водки, долго сидел у могилы, привалившись спиной к шершавому стволу коренастого дубка.

— Ты кого-то поминал? — спросила она.

— Поминал. Своего школьного учителя, Модеста Серафимовича, земля ему пухом...

Я прикрыл глаза. Из глубин памяти всплыло давнее — коричневая, в разводах, школьная доска, длинный фанерный короб в метре от первых парт, именуемый Модестом торжественным словом "кафедра", чучела птиц за желтоватыми стеклами огромного, во всю классную стену, шкафа.

И еще: плоский застекленный планшет с образцами коллекционных бабочек, пришпиленных булавками к темному бархатному полю, резкий запах спирта и еще каких-то жидкостей, необходимых в кабинете биологии для опытов, угрюмое чучело огромной, с обширной плошкой тяжелых рогов лосиной головы под самым потолком.

"Ах, юноша, ну как же так? — скорбно произносит Модест в ответ на мое долгое и унылое молчание у доски. — Учебник дан вам затем, чтобы хоть изредка в него заглядывать... — Его тонкая рука нерешительно зависает над потрепанными крыльями классного журнала, над той графой, в которую вписана моя фамилия. — Как это ни прискорбно, но я вынужден поставить вам двойку. И не нахохливайтесь, юноша, словно Aegolius funereus, сиречь — сыч мохноногий, и не ухайте, будто Bubo bubo, сиречь — филин обыкновенный". Латынь, в его устах звучала торжественно и звонко, словно медь духового оркестра. И неясное очарование этих неведомых, но таких основательных слов будоражило ум и влекло в неведомое.



17 из 260