
- Я не читала, - сухо ответила я.
- Напрасно. Будь я на твоем месте, я бы читал сутками. Особенно это.
- Давай поменяемся местами, - уже со слезой в голосе ответила я. Но Семку бесполезно было даже пытаться разжалобить.
- Не ной, моя милая. Голова на месте, руки в порядке, мозги варят. Сидишь в тепле, мама с папой рядом. А в брезентовую палатку на сорокаградусный мороз не угодно? Или шпалы поворочать на ветру? Я ведь на стройке санитаром был. Такого насмотрелся - во сне не приснится. Там десятки человек лишались рук и ног просто потому, что отмораживали их. При скольких ампутациях я присутствовал...
- Это, конечно, очень утешает: другим еще хуже, чем мне.
- Нет, иначе: тебе лучше, чем другим. А вместо того, чтобы оплакивать себя, научись на машинке печатать. И готовься поступать в институт. Заочный, разумеется. Программы я тебе на днях принесу, выберешь. Ты не еврейка, тебя примут.
И исчез на несколько дней. На меня же его смешочки подействовали, как оплеуха на истеричку. Правда, и потом случались срывы, но о самоубийстве думалось значительно реже.
Лидия Эдуардовна приходила каждый день. Она как нечто само собой разумеющееся возобновила занятия со мной. Один день мы говорили по-немецки, другой - по-французски. Как будто вместе со мной готовилась поступать на заочное отделение исторического факультета. Всегда была ровна, улыбчива, выдержанна. Если же у меня начинали дрожать губы, а глаза становились подозрительно влажными, пресекала эмоции в зародыше:
- Слезами горю не поможешь. Пережить можно все, кроме собственной смерти.
А однажды рассказала мне, что в самом начале войны ее арестовали и забрали на Лубянку. Просидела она там ровно сутки, по-видимому, в сорочке родилась. Тем более что именно за эти сутки одна из двух немецких бомб, упавших на Арбат, сровняла с землей тот дом, где жила Лидия Эдуардовна.
