
Шум нарастал. Возбуждение становилось нервным и резким. Умиравший в первом ряду старичок беспомощно шевелил ушами. Конечно, только отдельные голоса верховодили в этой внезапной атаке на писателя, а местные мудрецы вообще хранили молчание, презирая разворачивающуюся на их глазах драму, но когда Лоскутников повернул из своего ряда голову, вытянув ее повыше на неожиданно представшей хрупким стебельком шее, и заглянул прямо в затемненную прорву зала, где плотно и жутко лепились желтые лица, он волей-неволей принял за истину, что кричат все и что как бы одна жутчайшая физиономия дико разевает рот. Он и прежде часто поворачивал голову, смотрел и слушал кучу земляков, но тут обернулся и глянул с внезапным горячим ощущением, будто он сидит в некой яме и даже отчасти занесен песком, а люди кричат, копошась на склонах огромной, пронзающей небо горы. Показалось ему в это мгновение, что не иначе как суровый взгляд устремился на него из бездны, в которую Бог знает за какой надобностью превратился весь этот смешной провинциальный театр; с грандиозно и страшно раскрывающейся живостью воззрилось на Лоскутникова какое-то чудище, призывая его кричать тоже, бесчисленные рты округлялись, тонко вытягивали губы на его уродливых раздутых щеках и слитно вопили, как бы скандируя: даешь национальную идею!
