
И вот она стала наведываться к Нэйту Туми в плотницкую на задах у Коукеров. Он с ней не разговаривал, и ей было хорошо, потому что сама она зато говорила с ним больше, чем с другими, и восхищалась тем, как он смотрит прямо ей в лицо, на губы. Она научилась разбирать его клекот, понимала, когда он с ней соглашается, а когда - нет, хоть чаще он просто кивал или тряс головой и улыбался и снова принимался пилить, ладить доску, вбивать гвозди. Если на ее вопрос ответ требовался более подробный, он вынимал толстый плоский плотничий карандаш и старательно писал в своей тетрадке для мерок.
В каникулы она чуть не каждый день к нему заходила. Он угощал ее чаем из термоса, заваренным сестрой, и он к ней привык, ему было с ней хорошо, уютно. Она сидела на верстаке, он ее туда сажал, поднимал на руки, она не весила ничего, как перышко, и он пугался, обхватывая хрупкое тельце тяжелыми ручищами.
Оба больше молчали. Ей нравился запах стружки, нравился ровный шорох рубанка по доске. Зато острый визг электрической пилы ее пугал, она затыкала уши, и в голове у нее звенело, а Нэйт на нее смотрел и ухмылялся, низко нагнувшись над полотном, ничего не слыша. Но по дрожи, какой дребезг пилы отдавался у него в теле, он старался вообразить ее мученье от этого шума.
Нэйт был гробовщик. Хоть раз на неделе, а кто-нибудь в округе да умирал, и тогда он ехал на велосипеде к дому покойника и почтительно снимал шапку, прежде чем войти, снять мерку и получить распоряженья родных, записанные на листке бумаги. Вид смерти не пугал его, он к ней привык за долгие годы, и она утешала его, он понял, что если дойдешь до такого покоя, тишины - тебе уж ничем не повредить и будет не больно и не страшно.
