
Я представлял, как она идет с холма Ликобетос – точно так же, как шла позавчера, когда я встретил ее.
– Ну, – сказала Зюка, – где они, «зеленые дебри Афин»? Никаких деревьев. Даже на бульваре Сингру пальма торчит одна-одинешенькая.
– Прости, – я коснулся ее прохладной руки, – не вышло из меня поэта.
Давно-давно я написал ей стихи, в которых была почему-то строчка про «зеленые дебри Афин». Афины тогда были нам неведомы, как планета в созвездии Лебедя, столь любимого писателями-фантастами. И книги о Греции читались нами, как фантастическое описание земли, которую можно ощупать лишь воображением, а не взглядом.
Я люблю ощупывать вещи взглядом, а не воображением. Потому, наверное, из меня и вышел кинооператор, а не поэт.
– Из тебя вышел мифотворец, – сказала Зюка. – Гомер – двадцать четыре кадра в секунду.
Накануне в Пирее я рассказал ей, зачем приехал сюда.
Пирейская бухта, забитая пестрыми яхтами, покачивала мачтами, как новорожденный лесок тонких саженцев, ненадежно цепляющихся корнями за зеленую поляну моря. По кромке берега тянулось шоссе (или уличная мостовая), и на той его стороне, что не касалась моря – цепочкой таверны под разноцветными тентами, тоже похожие на скопление яхт.
Праздные мужчины и старухи в черных платках сидели за столиками, вынесенными под тенты, на мостовую, сидели по-домашнему, перебирая городские сплетни, да и сами таверны были домашними, скромными с виду. Даже вывески их редко украшал неон, намалеванные от руки вывески.
Вечерами тут бывало иначе. Под тенты сбегались стаи богатых туристов, потому что скромные таверны на самом-то деле были чертовски дорогими.
Днем набережная была у себя дома. И старухи в черных платках тихо беседовали с праздными мужчинами-греками, отсчитывающими течение минут на каменных «комбалье». «Комбалье» – безбожные четки – пощелкивали в смуглых пальцах.
