училище — впрочем, садизм исчерпал себя не по моей вине: через полтора года утомительных экзерсисов и казавшейся недоразумением диеты педагогиня отозвала мечтающую о моей будущей славе бабушку в сторону и, сочувственно улыбаясь, покачала головою — я переросла всех сверстниц и в балерины явно не годилась (в тот вечер я в первый и последний раз в жизни видела бабушку плачущей, даже на дедовых похоронах она только молча вздыхала — видимо, похоронить въевшуюся в каждую пору кожи мечту оказалось сложнее).

Музыкальная школа — все школьные подруги играют во дворе, а я, гастритно-бледненькая, уныло плетусь со скрипочкой под мышкой.

Уроки шитья и рисования — в нашей семье считалось, что женщина должна уметь сшить себе платье. И даже (!) занятия этикетом под руководством похожей на высушенную рыбину женщины, неустроенная личная жизнь которой была написана на ее лице.

Мне было четырнадцать лет, когда впервые ограниченная строгими рамками жизнь показалась мне тесной, как старое платье. До этого я воспринимала свое расписанное по минутам существование как непреложную данность — кто-то родился с носом, похожим на корабельный руль, у кого-то веснушки, кто-то заикается, а вот я вынуждена тратить время на кажущиеся бесполезными занятия.

Помню, тот май выдался по-летнему солнечным. В субботу мои одноклассники договорились поехать на Медвежьи озера. Моего внимания тогда горячо добивался некий Данила Донецкий — он был плечистым, высоким и каким-то взрослым, по нему страдало большинство девочек нашей школы, но почему-то его угораздило влюбиться в меня. Неисповедима ты, игра подростковых гормонов! На уроках он, совершенно не стесняясь, сверлил меня серьезным влажным взглядом. Не улыбался, перехватывая мою вопросительную улыбку. Не пытался, подражая другим, поймать меня в полупустом классе и, прижав к испачканной мелом доске, потискать под глумливый гогот остальных. Не писал слащавых посланий. Не выведывал о моей жизни у подруг. Зато несколько раз провожал до дома и даже напрашивался познакомиться с родителями.



24 из 180