
– «Вы называете жестоким то, что как раз является стихией чувственности, радостной любви, что является природой женщины, – отдаваться, когда любит, и любить все, что нравится».
Я же почти рыдаю, по-дилетантски силясь изобразить страдание:
– «Разве есть для любящего большая жестокость, чем неверность возлюбленной?»
Я протягиваю руки, обращаясь не столько к ней, сколько к столпившимся внизу зрителям. И обращаю внимание на генерала-летчика, что почти приткнулся к сцене. В руках у него охапка обожаемых Леночкой подсолнухов (все Леночкины поклонники знают, что она любит подсолнухи). Из какого сна генерал их добыл весною? Куда летал за ними? Это не те, однако, тяжелоголовые гиганты на высоком стебле, которые в поле растут, а намного меньшие, более яркие, и семечек от них, по-видимому, не дождешься – нечто заморское, беззаботное. Свободное, как Леночкина фамилия.
– «Разве есть большая жестокость, чем неверность?!» – повторно вопрошаю я.
Она же, явно забыв обо мне, поднимается из кресла и, обращаясь к генералу с подсолнухами, которого трудно не заметить, восклицает:
– «Ах! Мы верны, пока мы любим, вы же требуете от женщины верности без любви и чтобы она отдавалась, не получая наслаждения, – так кто здесь жесток, женщина или мужчина?»
Генерал смотрит восторженно, он готов принять от нее и неверность, и необузданность в наслаждениях, и нежность… к подсолнухам.
– «Да, я жестока! И разве я не имею права быть такой?»
О, как это сказано! Генеральские глаза уже желтей букета, который он сжимает, – он согласен терпеть Леночкино жестокое обращение. Он предвкушает истерики, капризы, расточительность, измены. Иного и не ждет. «Но какая женщина!» – вопят полузадушенные подсолнухи. Вот именно. Никто и не спорит.
Леночка тоже предвкушает – блестящую партию. Дела у нее в последнее время неважнецкие: шубка потерлась, духи – из местного парфюмерного магазина, и не поймешь, то ли для атаки они, то ли для самозащиты. Фамильные серьги в ломбарде, и дырочки в мочках ушей прикрыты клипсами с длинными висюльками – модная дешевка.
