
Это вера, настоящая вера, с её подчас наигранным ослепленьем, с лицемерием её отрешений от всего на свете, с упрямой надеждой даже в тот миг, когда орёшь не своим голосом: «Все меня оставили, все, все!..» И в самом деле, когда я в сердце своём назову Его Величество Случай иным именем, то стану образцовой католичкой.
Как вздрагивает пол там, наверху! И не удивительно, ведь холод собачий: русские танцоры усерднее обычного бьют чечётку, чтобы согреться. Когда они все вместе хриплыми фальцетами заорут «И-ех!», будет одиннадцать десять. Здесь я узнаю время не по часам. Всё выверено до минуты, и так целый месяц, безо всяких сбоев. Десять часов – я прихожу. Госпожа Кавалье поёт три песни: «Бродяжки», «Я целую тебя на прощанье», «От горшка два вершка». Антоньев со своими собачками – десять двадцать две. Выстрел, лай – это кончается номер с собачками. Скрежещет железная лестница, кто-то кашляет – это спускается Жаден. Кашель прерывается проклятьями, потому что всякий раз она наступает на подол своего платья, это уже стало каким-то ритуалом. Десять тридцать пять – выступает куплетист Бути. Десять сорок семь – русские танцоры. И, наконец, одиннадцать десять – я!
Я… Мысленно произнеся это слово, я невольно поглядела в зеркало. И в самом деле, это я сижу здесь с ярко нарумяненными щеками и подведёнными синим карандашом глазами, густая краска на веках оплывает от жары… Неужели я буду ждать, пока весь мой грим не потечёт? Буду ждать, пока моё отражение не превратится в разноцветную расплывшуюся кляксу, прилипшую к зеркальному стеклу, словно какая-то нечистая слеза?
