
— В чем же была причина его грусти?
— Сначала всякий раз, когда я спрашивал его об этом, он лишь пожимал плечами и весело отвечал: «Вы никогда не видите привидений?». Когда мы сблизились, его неизменным ответом была фраза: «Моя судьба. Моя страшная, ужасная судьба!» Но затем, улыбнувшись и выгнув брови, он всегда напевал: «Non ci pensiam»
— Но он же не был угрюмым и задумчивым?
— Нет, вовсе нет; просто он был очень суеверен.
— Как, по-моему, и все артисты.
— Или, вернее, все кто… в общем, подобные нам, ибо ничто не делает людей более суеверными, чем порок…
— Или невежество.
— О! Это суеверие совсем другого рода.
— Был ли в его взгляде какой-то особенный магнетизм?
— Для меня, конечно, был. Однако этот взгляд нельзя было назвать гипнотическим; он был скорее мечтательным, чем пронзительным или пристальным; и все же настолько проницательным, что с того самого момента, как я увидел музыканта, я почувствовал, что он может глубоко проникнуть в мою душу; и, хотя в выражении его лица не было ни капли чувственности, каждый раз, когда он смотрел на меня, я ощущал, как в моих венах вскипает кровь.
— Мне часто говорили, что он был очень красив; это правда?
— Да, его красота была удивительной и даже больше, — она была необыкновенной. Кроме того, одевался он хотя и безупречно, но слегка эксцентрично. Например, в тот вечер он вставил в петлицу бутоньерку из белого гелиотропа, хотя в моде были камелии и гардении. Он держался как настоящий джентльмен, но на сцене — равно как и с знакомцами — вел себя несколько высокомерно.
— Ваши глаза встретились — и что же дальше?
— Он сел и начал играть. Я посмотрел в программку: это была неистовая «Венгерская рапсодия» неизвестного композитора с такой фамилией, что язык сломаешь
