
И повезла к ним, к тридцати трем живописцам. В их мастерскую.
Там я ничего не успела рассмотреть и не знаю, сколько их было в действительности.
Кто-то вел. Вера толкала. Кто-то снял хламиду, потом шаль, отстегнул броши на плечах…
Им – я? Сердце рванулось назад.
Больше трех минут не помню.
Головой прямо в омут… Хитон упал. Запутался в ногах, когда я метнулась. Брызнули слезы. Стало на минутку мокро лицо. Кто-то вытер.
Я стояла высоко. Было то холодно, то огнем ожигало.
Но, когда ожигало, вдруг я увидела свое тело. И что оно бледное и матовое (не розовое, как обыкновенно у блондинок, а матовое с налетом очень бледной чайной розы), что оно краснело, то есть – розовело позорно и уродливо.
Тогда гнев и гордость вдруг оковали меня всю. Я вытянулась, и тотчас члены налились жизнью, стали упругими и полными, сердце билось ровно, на губы едва легла чуть-чуть гордая улыбка, и вспыхнули серые глаза победою.
Я это знала. Я это знала. Видела. И никого не видела, и времени не видела, только себя знала затихшею, остановившейся, победною.
Должно быть, устала, потому что услышала голоса.
Кто-то прикасался. Снова толкали, одевали, вели к огню, садили у огня, и улыбалось кругом много лиц робко и благодарно, смущенно и счастливо…
Дома.
Что с Верой? Она блаженна. Она любит меня, как никогда. Она забросала всю мою комнату цветами. Она говорит, что у нее сердце, как большая птица в зените полета, что теперь она еще по-иному будет играть, потому что все-все ей открылось, все души, все блаженство, все корчи.
И поила меня шампанским. У нас был пир, как у любовников.
