
– Не высыпаешься? – ядовито спрашивает мать.
«Фиг он вам что-то скажет», – думает Маня. Отец берет уже завернутую в старое детское одеяло Басю и идет к двери. Маня плетется следом. Когда открылась дверь лифта, он шагнул в него, а двери стали смыкаться, Маня торжественно и громко сказала в щель: «Бася съела мою смерть», «Теперь он вернется, – думает она. – Мне бы сказала такое дочь, я бы вернулась и вытрясла из нее душу».
Как же ей хочется трясения ее души трясущимися руками отца. Она ждет этого как счастья. Но отец не возвращается.
«Ну и ладно», – думает она, подставив под мягкое и складненькое «ладно» несколько замечательно отобранных точных слов из моря удивительной русской речи, за которые мать лупит ее по губам, в школе выгоняют с урока, а бабушка начинает тягомотину про то, что даже вернувшиеся с войны солдаты не позволяли себе такого сраму, если рядом были женщины и дети.
– Ты пачкаешь себя изнутри, – говорит она, как теоретик, торжественно, – и поселяешь в себе грязь. И на этой почве…
– Говном удобряют, чтоб на ней все росло, – парирует Маня. – Говно – замечательный продукт. Он без химии, потому как сделан внутри человека. А человек – кто? Венец или уже – в смысле говна – нет?
Мать начинает хихикать. Нормально. Она эти разговоры бабушки про войну и послевойну на дух не выносит.
– Почему, – кричит она, – я должна брать в расчет твои воспоминания? Ну, скажи, почему? У меня своих по самую шею, не отплеваться, а я еще должна помнить про того парня? А может, он был идиот? А он точно идиот! Он же кричал – за Сталина! Кричал или не кричал? – кричит она.
В эти минуты святых не выносят, святые уходят сами. Маня даже как бы видит это. Слабое дуновение – и тени, исчезающие в притворе дверей.
Сама она ни на чьей стороне. Это вообще глупость – чья-то сторона. Это для стороны нормально – быть стороной. Но почему она должна быть возле нее? С какой стати? Пусть сторона выбирает ее, если так уж ей это нужно. Но она – сама по себе. И с места не тронется.
