
— Два месяца!
Два месяца его Людмила — единственная, желанная, ненаглядная — будет принадлежать какому-то старому хрычу, будет находиться в его лапах, в его власти, в его постели…
— Черт! — Андрей с силой ударил кулаком в тын.
Сводня испуганно втянула голову в плечи, оглянулась, закивала:
— А ты бы в кабак какой зашел, меда хмельного выпил, гусляров послушал, на скоморохов потешился. Глядишь, сердечко-то и отпустит. Да и отъехал от греха с Москвы. Кабы не сотворил чего сгоряча… Токмо хуже милой своей сделаешь.
— Сама иди!
Он снова, не чувствуя боли, врезал по тыну кулаком, после чего развернулся и стремительным шагом вырвался на улицу. Скользнул взглядом по храму, но к церкви не повернул — хватило здравомыслия не затевать скандала. Вместо этого он, вернувшись на двор боярина Кошкина, скинул ферязь и, отогнав потного подворника, принялся злобно колоть недавно привезенные из леса полусырые ольховые чурбаки.
Через три часа, после двух груженых с верхом возков, злоба наконец утихла, превратившись в глухую тоску. Желание рвать и метать отпустило — теперь ему хотелось лишь завыть от бессилия, уйти куда-нибудь прочь от посторонних глаз, от знакомых и незнакомых людей, скрыться в пустынях, чащобах и снегах, остаться в одиночестве. Хорошо быть одному — ибо отшельнику никогда не испытать подобных мук. Отшельнику не познать ни любви, ни ревности, ни злобы, ни предательства. Счастливчики…
— Кваску испей с устатку, княже. — Пахом, уже давно наблюдавший от амбара за его работой, приблизился, протянул глиняную крынку. — Воды умыться зачерпнуть али в баню пойдешь? Намедни топили, еще теплая.
