Лариса раздевалась. Она делала это привычно и беззастенчиво. Она развязала поясок, и вжикнула «молнией», и расстегнула последний крючок, и ярко-синее, в аляповатых цветочках и бабочках, платье воздушно упало к её ногам…

* * *

На вид ей было меньше тридцати лет — гораздо меньше. А на самом деле? Триста? Три тысячи?.. Чёрные локоны. Серые внимательные глаза. Полуулыбка, обращённая внутрь. Так улыбаются взрослые, глядя на игры детей. Так улыбаются боги, взирая на игрища смертных…

На пижонском рисунке Кержевича Лера была рыжеволосой и зеленоглазой, и в зелёных глазах светилось озорное всезнание. Всезнающее озорство. Она расчёсывала свои длинные спутанные волосы — не то золотым гребнем, не то солнечными лучами, пропущенными сквозь пальцы, — и над струящимися прядями горели маленькие радуги. Она смотрела и ждала, и её ждущие глаза были, как тёмные речные омуты: манили, не обманывая и не обещая ничего — ни счастья, ни отдыха, ни наслаждения…

На акварели Лунного Луиза раскорячилась вавилонской блудницей под стеной шумерского Урука, сладострастной умелой блудницей с отвислыми грудями и распахнутым лоном, которая одна оказалась способна увлечь собою звероподобного Эабани и разбудить в нём человека — страстного, сильного, воина, вождя, разрушителя…

В эскизах Алексея Лена оставалась святой и чистой. Стерильно чистая и мертвенно-святая. Творческий запой, длившийся без малого сто вечеров, оказался бесплодным. К концу декабря в планшете было ровно шестьдесят девять эскизов, и ни один из них не стал законченной работой. Наверное, стоило попробовать написать семидесятый, для круглого счёта, но Алексей понял, что не сможет. Просто не было сил. Силы — иссякли.

«А потом кончил пить, потому что устал…»



17 из 24