И Леру-Лаванду он мог нарисовать только так. Замаслившиеся глазки Георгича, видящие (якобы) сквозь серенькую ткань её платья. Минутная озабоченность на лице шефа, вспоминающего, кто она такая и зачем ему нужна. Губы Виталика, их осторожное и благоговейное прикосновение к чашке, которую только что держали Её руки. Ладонь Тимофея на рычаге переключения скоростей — а Тимофею мечтается, что на её коленке…

Они её видели, хотя и каждый по-своему. Им это было вовсе ни к чему, но они её видели. А Алексей — нет. Он даже имени её не мог запомнить, не то что нарисовать.

После этих бесплодных попыток Алексею стали сниться женщины. Все его женщины, бывшие и не бывшие. В особенности — не бывшие. От девчонок, за которыми он подглядывал в душевой пионерского лагеря до тонконогой поэтессы, не далее как вчера вечером читавшей свои стихи возле памятника Клюеву.

Личико у поэтессы было востроносенькое, блёклое, вдохновенно-несчастливое. И стихи тоже были вдохновенно-несчастливые и нарочито невнятные, их переполняла взрывчатая смесь обиды и бравады, которая почему-то не взрывалась. Наверное, успела отсыреть от невидимых миру слёз и только потом была расфасована по обоймам двустиший… А на строгой чёрной юбке поэтессы был совершенно неуместный разрез во всю длину подола. Хулиганистый осенний ветер то и дело высоко задирал этот соблазнительный подол, поспешно лапал под ним влажными ладонями и тут же разочарованно отступался. Алексей, возвращавшийся с работы и зачем-то задержавшийся в клюевском сквере, стоял в сторонке от гопы молодых самовосторженных поэтов, делал вид, что тоже слушает стихи, и сочувствовал ветру. За время его попыток Алексей успел основательно рассмотреть эти тонкие ножки с узловатыми коленками, твёрдыми комочками икр и тощенькими, выгнутыми наружу бёдрами… Пусть лучше пишет стихи.



6 из 24