
Может, говорит. И на тебе — галгал. Прямо, говорят, издевается над нами. Тебя, спрашивают, может, в пустыню бросить, к шакалам? А? Чтобы ты с ними поговорил? Не надо, говорю, к шакалам, а только был этот галгал, такой он, говорю, великий и страшенный. И руками показываю. Смотрят на меня, ничего не говорят. Чувствую, и впрямь скоро буду с шакалами беседовать. И ка-ак прысну оттуда, только они меня и видели, старейшины эти. И к реке. Вот сяду тут, думаю, и буду сидеть, покуда слава Господня не вернется. А потом я ей все про старейшин этих расскажу, все поведаю как на духу. Вот, наверно, смехота-то будет — сидят они в доме своем, и вдруг слава Господня к ним является. Небось забегаете, голубчики, будете на лица свои падать, молитвы творить, устрашаться. Сижу я так, усмехаюсь, вечер уже настает. И вдруг — шум как бы от многих вод, и вот — колеса возвращаются, идут мимо. Заметили меня, остановились. Ну, я, понятно, на лице свое, что-то там лепечу, мол, помилуйте, раб, мол, такой-то, презренный и тому подобное. И тут Голос сверху — а вот человек в льняной одежде. Читать-писать умеешь? Ну как же, бормочу, умею, презренный раб, и так далее. А и хорошо, говорит. Поднимайся с лица своего, пойдем. Иду, бегу, Господи, отвечаю, а сам поспешаю за колесами. И такой шум от них — ух! И тут смотрю — а на поясе моем писчие принадлежности. Эге, думаю. И возвеселился духом. Только возвеселился, значит, духом, только осознал, что уже в городе мы, как глас великий в уши — пусть приблизятся каратели города! Кто такие, думаю и оглядываюсь. Смотрю — шестеро нас, и писчий прибор только у меня, а у других — мечи, и идем мы и становимся у жертвенника Божья. Это, думаю, мы каратели. Уй, думаю, и страх меня забирает. Да только не до него — слава Господня появляется с шумом, и Голос возглашает — эй ты, который в льняной одежде, иди, значит, по городу и ставь людям на чело знак. Кто скорбит о всех творящихся мерзостях, тем ставь знак. А кто не скорбит и не вздыхает, тем не ставь.