
– Теперь, господа,— сказал Бомон,— я постараюсь удовлетворить ваше любопытство.
Он улыбнулся, и на его угловатом строгом лице, казавшемся старым в сорок лет, улыбка была взывавшим к благодарности чудом, влияние которой на толпу Бомон прекрасно осознавал.
– Вы только что задали вопрос о доле удачи, выпавшей нам в ходе революции. Хорошо, поговорим немного об этих шестидесяти процентах.— Бомон замолчал. Он тщательно рассчитывал и лелеял свои эффекты, испытывая при этом огромное наслаждение и ощущая себя ребенком перед грудой находящихся в его власти игрушек. Каждая из этих игрушек олицетворяла одного из окружавших и подвластных его воле людей. Он спросил: — Вам приходилось слышать что-нибудь о венерианских черепахах?
Понять ничего не удавалось. Он не представлял себе, ни где он находился, ни кем он был. Когда он пытался отыскать в тумане сознания хоть какое-нибудь воспоминание, то улавливал лишь смутные ускользающие образы, краски которых словно растворялись под воздействием его болезненных усилий. Он ощущал страх. Страх и безграничное удивление, потому что видел окружающие его предметы так, как не видел никогда раньше. В этом он был уверен. Высоко над ним сверкало небо. Яркое, почти белое. И стены. Огромные, серые, с блестящими пятнами, которые по очереди становились ослепительными. Чувствовалась сильная вибрация — словно чудовищное непрерывное ворчание, заключавшее в себе слова и бессмысленные звуки, тысячи слов и звуков, бившихся о его сознание; различить их, отделить друг от друга он не мог. Он подумал: улица. Затем: дома. И его удивление возросло, когда он осознал, что находится в городе, на городской улице и его глаза видят верхние этажи зданий. Он подумал: город — дома — глаза. Эти понятия были четкими, составленными из ярких зрительных образов и слуховых ощущений. Гул вокруг — он мало-помалу понимал это — состоял из отдельных звуков, среди которых различались голоса, отрывистые или слитные шумы, эхо этих голосов и шумов между фасадами зданий.
